В пятом-шестом классе я уже был начитанным человеком, в районной детской библиотеке все книги перечитал, проглотил и переварил. И по рекомендации заведующей, чуть ли не под ее расписку, перевели меня торжественно в читатели взрослой библиотеки. И какие там были книги!

Я об этом потому рассказываю, чтобы вы поверили, что не только бабушка для меня была значимым авторитетом, бабушка, неграмотный человек, которую я не смог обучить чтению, но и я для нее стал уже кем-то, с кем можно посоветоваться, чем-то сокровенным поделиться, что, может быть, уже не один год и мучает, и волнует.

Однажды вечером в сентябре, когда все работы по хозяйству были переделаны, мы сидели в избушке и я пересказывал своей слушательнице сюжет какого-то фантастического произведения Герберта Уэллса. Время для того было самым подходящим: ранние сумерки крались в сумеречную горницу, потемки сгущались, мрак заполнял углы, запечье, полз под лавки и размещался там на ночь. И тут бабушка мне, мне, отрицавшему всякую мистику, вдруг тихо так говорит:

– А знаешь, Миша, мы с твоим отцом, с Федей, однажды чертей видели… Близко… Вот как я тебя сейчас вижу…

– Ты что, бабушка! Чертей не бывает! – как всегда убежденно воскликнул я. От такого моего безоговорочного неприятия мистического бабушка обычно замыкалась, смолкала, не хотела мне рассказывать своих тайн. Но тут… Наверное, сумерки сняли у нее смущение, она упрямо так говорит:

– А ты, мой дружок, сначала выслушай, а уж потом думай и решай, что к чему. Я тебе ничего врать не стану, расскажу все так, как мы это с Федей видели…

Бабушка взяла меня за плечи, подвинула к себе. Я ведь еще мал был, лет двенадцать…

– Да ты как-нибудь у отца своего спроси. Он помнит, я знаю. Ему тогда годиков семь было. Да, семь. Большенькой уж был.

Я подсчитываю в уме, в каком же это, стало быть, году могло произойти то, о чем мне сейчас бабушка расскажет. Отцу семь, значит, в тысяча девятьсот четвертом… Что же это за черти могли быть в наших краях в начале века?..

А бабушка между тем принялась рассказывать…

Если бы не сумерки, наверно, не стал бы я слушать бабушкины байки, но сгущалась тьма, да еще и разговор-то про черта, да еще и мне-то годков только-только на второй десяток пошло… Подвинулся и я к бабушке…

– Жили мы в то лето в деревушке Куреж у большой горы Байтак. С горы в речку Салбу ручейки текли. Тогда еще там и лес кое-где был: там кусты, там купа деревьев. Потом уж все повырубили…

Потерялись у нас кони. Мы с Федей искали их, искали, да и сами забежались так, что вечером уже, в темноте дорогу домой найти не можем. А ночь уже на землю ложится. Думаю, сейчас костерок маленький разожжем и переночуем у огонька, у ручья под кустиками. Завтра разберемся, куда идти, где коней искать… Трава уже большая была… Троица прошла. Июнь стоял… Да, июнь…

– А волков не боялись?

– Да каки тебе волки? В июне-то?.. Хотя места у нас волчьи. Ну, про волков я не помню, может, и боялись, я ведь не одна была, с сыночком…

В июне ночи коротеньки, заря с зарей сходится. А все в середине ночи темнота. И звезды в небе… Южная Сибирь… Туман с ручья наползает. Тишина, хоть мак сей…

Я Феде свой шабурок постелила, Федя и задремал. А я сижу, бодрствую, даже вроде бы молитву почитываю. Память у меня была хорошая, я их, молитв-то разных, много знала. Это теперь вот все поперезабывала…

Дело к утру пошло. Заря занялась. Звезды меркли. Небо заалело. Воздух ожил, прохладой напахнуло…

Я Федю полой шабура накрыла. Он посапыват, спит…

Я чувствую взволнованность бабушки, она как бы видит все то, о чем говорит сейчас, и снова переживает ранее пережитое.

– Вдруг будто меня зарницей осветило. Я успела подумать: какая теперь зарница, они в августе полыхают, когда хлеба на пашнях созревать начинают… Я глаза открываю. А в небе – мать, пресвята Богородица! – чудо дивное! Висит в розовеющем небе не знаю что – большое, огненное… Ну, как макитра большая, сковорода глубокая, серебряная с серебряной же и крышкой. И вся она огнем светится, зеленоватым. Я Федю на руки схватила, к груди его прижала. Он у меня маленький был, меньше своих сверстников… Федя на руках-то проснулся, глаза открыл и тоже на сковороду воззрился…

– Мама, – шепчет, – мама, что это такое?

А это самое вдруг померкло, исчезло из виду совсем и опять объявилось, в полуста саженях от нас, прямо на лугу… Снова светится этот терем. В нем даже как бы и окна появились. Круглые, будто бычьи глаза. Тоже зеленоватые, но чуть красноватым отливают… Я голос потеряла, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Молитва моя к губам пристыла, ни словечка из меня не вылетает. Сижу ни жива, ни мертва, дрожу вся, кожа гусиными пупырышками ошершавела…

У бабушки и теперь, когда она рассказывает мне все это, на руках-то гусиная кожа. Волнуется, даже дрожит.

– И вдруг из этой жаровни выскакивают… черти, настоящие черти. Кожа у них рыбья и тоже вроде бы светится холодным зеленоватым огнем… Рожи у них будто стеклянные, а на голове сверху по два рожка золоченых. А голова-то тоже рыбьего цвета. Глаза у чертей светятся. И тоже как бы красноватым отливают…

Трое их было, да, трое. Средний чуточку больше, однако со взрослого человека будет. Два других, что по сторонам у него, чуть поменьше… Они опустились на траву и огляделись. Нас увидели у костра… Большими прыжками, не шагами, двинулись к нам… Подошли, допрыгали они почти вплотную, уставились, стоят. Глаза будто в больших таких очках… Кожу да рожу я у них вот тут и рассмотрела, да и рост-то тоже… И золоченые рожки на рыбьей голове. Нет, серой-смолой от них не пахло, а вот жаром будто бы обдавало. Горячие они, черти. Постояли они перед нами, постояли, что-то будто даже спросили, да я не поняла ни словечка…

И мне передается бабушкино волнение, чувствую, у меня кожа тоже пупырышками взялась, будто я и сам этих чертей в рыбьей коже увидел.

– А потом они исчезли. Прямо на глазах пропали. Были и нет. Вот – стояли, и – ни следа от них, ни духу. А потом и макитра их серебряная поднялась и полетела, быстро-быстро, как звезда падучая помчалась по небу… Оторопь моя прошла, я перехватила Федю за руку – и помчались мы в деревню. Уж совсем светло стало. И слышу, петухи в деревне поют… И дорогу я вдруг знаю, и тропа нашлась. Домой-то, считай, бегом примчались, на одном дыхании…

Бабушка смолкла. Мне казалось, она все еще волнуется, будто бы вот сейчас и тут еще раз переживает то давнее, что так поразило ее, чему она и теперь не может дать никакого объяснения…

– Бабушка, а хвостов у них не было?

– Чего не было, того не было. Это были бесхвостые черти. И копыт у них не было: чуни на ногах-то, белые с черной подошвой. А вот какие были руки у них, не помню… Нет, не помню…

– Бабушка, а это не позднее было? Может, Феде-то уже все десять исполнилось? Это вы, наверно, Тунгусский метеорит видели… Осколок от него какой-нибудь тут упал…

– Нет, никакой это не митирит… Черти… Говорю тебе, это были настоящие черти. На теле у них ничего не было, голы, как рыба в неводе. Вроде бы даже они чуточку чешуей покрыты, серебристой такой… Да, может, и не чуни у них на ногах-то обуты, а копыта белые с черной подковкой…

Бабушка довольно долго сидит молча, будто бы борется со своим непрошеным волнением, со своими воспоминаниями. Потом она поднимается и идет к окошку:

– Где-то наши задерживаются. Пора бы и приехать. Ведь обещались же домой быть…

Бабушка вглядывается в темноту, в сумеречную улицу: не едут ли мои родители с колхозного поля, на котором они и днюют, и ночуют, да ведь вот сегодня-то как раз они сулились домой вернуться. Мы им и баню истопили. Опять какие-нибудь дожинки. Ночная тишина стоит над селом. Собаки и те дремлют, набегавшись за день.

– Я домой, в Абаканское село, вернулась, к батюшке ходила. Был тут у нас священник, отец Симеон Рудаков. Рассказала ему про наше происшествие на Куреженских ключах под Байтаком… А он мне в ответ: окстись-де, Марья Ивановна, не городи околесицу. Какие тебе черти… Так больше я об этих чертях-то никому и не рассказывала… Тебе вот – первому.